Книги

Виктор Франкл Сказать жизни - "Да" УПРЯМСТВО ДУХА

-= 3 =-

В горах, при обвале, отчаянно цепляясь и карабкаясь, я в
какие-то секунды, даже доли секунды испытывал что-то вроде отстраненного
любопытства: останусь ли жив? Получу травму черепа? Перелом каких-то костей? И в
Аушвице у людей на короткое время возникало состояние некой объективизации,
отстраненности, мгновения почти холодного любопытства, почти стороннего
наблюдения, когда душа как бы отключается и этим пытается защититься, спастись.
Нам становилось любопытно, что же будет происходить дальше. Как, например, мы,
совершенно голые и мокрые, выйдем отсюда наружу, на холод поздней осени?
 
В тот раз, кстати, никто почему-то не схватил даже насморка. Впоследствии у нас
бывали подобные тривиальные поводы для удивления. Те из нас, кто изучал
медицину, имели возможность убедиться: учебники лгут! В них написано, что
человек не может обходиться без сна более стольких-то часов - вранье! Это только
выдумки, что человек не может того или иного делать, не может спать, "если не",
не может жить "без..."! В первую же ночь в Аушвице я спал на трехэтажных нарах,
где на каждом этаже, размером примерно 2х2,5 м, лежали прямо на голых досках по
9 человек, на которых полагалось 2 жалких одеяла. Мы, конечно, могли уместиться,
только лежа на боку, тесно вжавшись друг в друга, впрочем, в нетопленом бараке
это было не лишним. Брать наверх обувь было запрещено, и только в высшей степени
нелегально кое-кто решался использовать ее в качестве подушки. Прочим же не
оставалось ничего другого, как положить голову на согнутую в локте руку. Но сон
вопреки всему приходит, приглушает сознание, дает возможность отключиться от
всего ужаса, всей боли этого положения.
 
Из других подобных неожиданностей можно упомянуть следующие: разумеется,
пришлось забыть о зубных щетках, разумеется, мы испытывали жесточайший
авитаминоз, но состояние десен было лучше, чем когда-либо раньше, в периоды
самого здорового питания. Да мало ли что еще оказалось возможным! Полгода носить
одну рубашку, пока она буквально не истлеет на теле, много дней подряд не
умываться, потому что замерз водопровод, не мыть руки, вечно грязные от земляных
работ, и обойтись без ран и воспалений - правда, до тех лишь пор, пока не
начались отморожения. Или: человек, которого прежде будил малейший шорох в
соседней комнате, сейчас засыпает, едва свалившись на нары, спит бок о бок с
товарищем, храпящим ему в самое ухо. Приходишь к выводу, что прав был
Достоевский, определив человека как существо, которое ко всему привыкает. Если
бы нас спросили, насколько это верно, мы бы ответили: "Да, это так. Человек ко
всему привыкает. Но не спрашивайте нас - как".
 
 
 
 
"Броситься на проволоку"?
 
 
Но все это - еще только начало психологических наблюдений. Мы еще не так далеко
ушли в понимании происходящего вокруг нас и в нас самих. Мы еще находимся в
первой фазе наших душевных реакций.
 
Безвыходность ситуации, ежедневная, ежечасная, ежеминутная угроза гибели - все
это приводило почти каждого из нас, пусть даже мельком, ненадолго, к мысли о
самоубийстве. Но я, исходя из моих мировоззренческих позиций, о которых еще
будет сказано, в первый же вечер, прежде чем заснуть, дал себе слово "не
бросаться на проволоку". Этим специфическим лагерным выражением обозначался
здешний способ самоубийства - прикоснувшись к колючей проволоке, получить
смертельный удар тока высокого напряжения. Но решение "не бросаться на
проволоку", в сущности, в Аушвице мало что меняло. Самоубийство здесь теряло
смысл, потому что вообще было невозможно рассчитывать на сколько-нибудь долгую
жизнь. Рассуждая чисто логически или узнавая некоторые цифры, заключенный
вынужден был признать, что едва ли ему удастся попасть в то незначительное число
счастливчиков, которые ускользнут от всех селекции и других способов
уничтожения. В Аушвице заключенный, находящийся еще в состоянии первичного шока,
совсем не боится смерти. Даже газовая камера уже через несколько дней не
вызывает у него страха. В его глазах это просто нечто, что избавляет от заботы о
самоубийстве.
 
Я лично не принадлежал к тем, кто пережил первичный шок, шок поступления
наиболее болезненно. Это не раз подтверждали и мои непредубежденные товарищи. И
все-таки при следующем эпизоде я мог только усмехнуться.
 
Несмотря на запрет покидать бараки без особого распоряжения, один мой знакомый
коллега, прибывший сюда неделей раньше, прошмыгнул к нам на следующее утро после
прибытия. Он хотел нас успокоить, просветить, утешить. Похудевший почти до
неузнаваемости, он торопливо, с более или менее убедительно наигранной живостью,
бросал нам фразы: "Не бойтесь! Не бойтесь селекции! М. (главный врач лагеря,
эсэсовец) считается с врачами!". (Это было неправдой. Не буду вдаваться в
подробности, но теперь я это знаю: врач одного блока, сам заключенный, человек
лет шестидесяти, рассказал мне, как он умолял этого М. вызволить его сына,
которому предстояла газовая камера. И тот холодно, жестко отказал.) "Об одном
прошу вас, одно советую, - горячился этот коллега, - брейтесь! Если удастся -
брейтесь каждый день! Чем? Ну, хоть осколком стекла! Отдавайте последний кусок
хлеба, чтобы кто-нибудь вас побрил! Выбритый мужчина выглядит моложе, и щеки
ведь розовеют, когда их поскребешь. Только не болеть, не выглядеть больным!
Хотите жить - производите впечатление работоспособного. Достаточно самого
маленького упущения - и все пропало! Ну, допустим, у вас там с ботинком что-то,
и вы чуть-чуть прихрамываете. Стоит офицеру СС это заметить, и газовая камера
вам обеспечена. Знаете, кого у нас называют "мусульманин"? Скорбная фигура,
опустившийся, тощий, больной вид, - сразу видно, что к тяжелой работе не
способен. Его-то раньше или позже, скорее раньше, и отправят туда, в газ.
Поэтому еще раз - брейтесь! Стойте и ходите прямо! И тогда можно не бояться
газа... Да, вы-то здесь всего 24 часа, а я уже знаю и я уверяю вас, вы можете не
бояться газовой камеры, разве вот один, - и он указал на меня. - Ты ведь не
обиделся? Я говорю открыто. Самое большее - этот, - он снова кивнул на меня, -
попадет под следующую селекцию. Так что успокойтесь"... Клянусь, во время этой
речи я только усмехался. И, наверное, всякий другой на моем месте повел бы себя
так же, Готхольд Эфраим Лессинг как-то сказал: "Некоторые ситуации лишают
человека разума, если только ему есть чего лишаться". В аномальной ситуации
именно аномальная реакция становится нормальной. И психиатры могли бы
подтвердить - чем нормальнее человек, тем естественнее для него аномальная
реакция, если он попадает в аномальную ситуацию, - к примеру, будучи помещен в
психиатрическую лечебницу. Так и реакция заключенных в концлагере, взятая сама
по себе, являет картину ненормального, неестественного душевного состояния, но
рассмотренная в связи с ситуацией, она предстает как нормальная, естественная и
типичная.
 
 
 
 
Фаза вторая: жизнь в лагере
 
 
 
 
 
Апатия
 
 
Через несколько дней психологические реакции начинают меняться. Пережив
первоначальный шок, заключенный понемногу погружается во вторую фазу - фазу
относительной апатии, когда в его душе что-то отмирает.
 
Помимо рассмотренных выше разнообразных аффективных реакций, человека, попавшего
в лагерь, мучают и иные душевные переживания, которые он пытается в себе
заглушить. Прежде всего это безграничная тоска по близким и родным, оставшимся
дома. Она может быть такой жгучей, что захватывает все его существо. Затем
появляется отвращение ко всему, на что падает его взгляд. Как и все его
товарищи, он одет сейчас в такие лохмотья, что огородное пугало показалось бы по
сравнению с ним элегантным. В лагере между бараками нет ничего, кроме болотной
грязи, и чем больше ее убираешь, тем теснее приходится с ней соприкасаться.
Именно новоприбывших охотнее всего направляли в рабочие команды, занятые
очисткой отхожих мест и вывозом нечистот. При езде по кочковатому полю брызги
этой жижи летели вокруг, попадали на лицо. Но стоило при этом дернуться, сделать
попытку вытереться, как тут же следовал удар палкой - так капо реагировал на
излишнюю, по его мнению, "деликатность" своего рабочего.
 
Угасание нормальных чувств продолжалось и продолжалось. Вначале заключенный не
мог выносить тех садистских экзекуций, при которых его заставляли
присутствовать; он отводил взгляд от своих товарищей, часами приседавших и
встававших в грязи в темпе, диктуемом ударами. Но проходят дни, недели, и он
начинает реагировать иначе. Ранним утром, еще в темноте, стоит он в своей
колонне у ворот лагеря перед маршем на работу; где-то рядом раздается вопль
боли, он оборачивается и видит: его товарища ударами сбивают с ног, поднимают и
снова сбивают. Почему? За что? Его товарищ болен, у него высокая температура,
но, на его несчастье, жар начался только этой ночью и у него не было возможности
своевременно измерить температуру в лазарете и остаться в бараке как больному.
Теперь его наказывают как симулянта, отлынивающего от работы.
 
Мучительная картина, но нашего заключенного, находящегося уже на второй стадии
психологического реагирования, это уже не трогает. Равнодушно, как-то отрешенно,
с тупым безразличием наблюдает он за происходящим. Или: вечером он сам, опухший
от голода, с нарывами или высокой температурой плетется в лазарет в надежде
получить освобождение от работ хоть на два дня. И здесь он столь же равнодушно
будет смотреть, как втаскивают двенадцатилетнего парнишку. Для этого мальчика в
лагере не нашлось обуви, и его, босого, заставляли часами простаивать на снегу
плаца и работать на холоде. Его стопы вконец отморожены, и теперь врач отрывает
пинцетом почерневшие куски того, что было пальцами... Брезгливость, страх,
сострадание, возмущение - ничего этого заключенный теперь уже не в состоянии
испытывать. За несколько недель в лагере он видел столько страдающих, больных,
умирающих, мертвых, что такие картины его уже не трогают.
 
Одно время я лежал в сыпнотифозном бараке, среди лихорадящих, бредящих,
умирающих больных. И вот опять только что умер один из них. Это случилось на
глазах у всех уже в который раз, в своей постоянной повторяемости это уже не
вызывает никаких чувств. Я вижу, как то один, то другой подходят к еще теплому
трупу, копошатся возле него. Один забирает несколько засохших грязных
картофелин, оставшихся от обеда. Другой решил, что деревянные опорки умершего
все же лучше его собственных, и меняется с ним. Третий делает то же с курткой.
Четвертый радуется, что нашел здесь настоящий - подумайте, настоящий! - шпагат.
Безучастно наблюдаю я за их возней. Наконец заставляю себя подняться и говорю
санитару, что надо вынести из барака (землянки) труп. Решившись это сделать, он
берет мертвого за ноги, сбрасывает в узкий проход между двумя рядами досок, на
которых лежат, справа и слева, 50 больных в лихорадке, и волочит по бугристому
земляному полу к выходу. Там есть две ступеньки - вверх и вниз, - вечная
проблема для нас, обессилевших от голода. Без помощи рук, не цепляясь за дверные
косяки, одними усилиями ног мы давно уже не можем перевалить собственный вес
через два двадцатисантиметровых барьера. И вот теперь надо протащить по этим
ступенькам труп - сначала наверх, потом вниз. А человек, занятый этим, тоже
обессилен. Сначала он выволакивает ноги, потом - туловище, потом мы слышим
неприятное постукивание головы о ступеньки. Тем временем в барак втаскивают обед
- бочку жидкого супа. Его быстро раздают, быстро поедают. Мое место напротив
входа, на другом конце барака, рядом с единственным маленьким окном, находящимся
почти на уровне земли. Обхватив свою миску, я грею об нее окоченевшие руки и,
хлебая суп, оборачиваюсь к окну. Оттуда на меня широко раскрытыми глазами
смотрит этот труп. Еще два часа назад мы с ним разговаривали! Я продолжаю
хлебать...
 
Если бы я чисто профессионально не удивился тогда собственному бесчувствию, то,
наверное, этот эпизод даже не запомнил бы - настолько мало была окрашена
чувствами вся та жизнь в целом.
 
 
 
 
Что причиняло боль
 
 
Апатия, внутреннее отупение, безразличие - эти проявления второй фазы
психологических реакций заключенного делали его менее чувствительным к
ежедневным, ежечасным побоям. Именно этот род нечувствительности можно считать
необходимейшей защитной броней, с помощью которой душа пыталась оградить себя от
тяжелого урона.
 
Пинки и удары можно было получить в лагере по малейшей причине, да и вовсе без
причины. Пример: на стройке, где я работаю, пришло время раздачи хлеба. Мы
выстраиваемся в очередь, в затылок друг другу. Человек, стоявший за мной,
вероятно, немного отступил от прямой линии. Хотя с точки зрения дисциплинарной
это не было нарушением (ведь стояли мы там, где положено), это чем-то не
понравилось конвоиру, возможно, оскорбило его чувство симметрии. Во всяком
случае, я не мог иметь представления о том, что происходит у меня за спиной и
что думает конвоир. И меня просто ошеломили два внезапных сильных удара по
голове. Только тогда я увидел, что возле нас стоит конвоир и он пустил в ход
дубинку.
 
Причиняемая побоями телесная боль была для нас, заключенных, не самым главным
(точно так же, как для подвергаемых наказанию детей). Душевная боль, возмущение
против несправедливости - вот что, несмотря на апатию, мучило больше. В этом
смысле даже удар, который приходится мимо, может быть болезненным. Однажды,
например, мы в сильную метель работали на железнодорожных путях. Уже хотя бы
ради того, чтобы не замерзнуть окончательно, я очень прилежно трамбовал колею
щебенкой, но в какой-то момент остановился, чтобы высморкаться. К несчастью,
именно в этот момент конвоир обернулся ко мне и, конечно, решил, что я отлыниваю
от работы. Самым болезненным для меня в этом эпизоде был не страх
дисциплинарного взыскания, битья. Вопреки уже полнейшему, казалось бы, душевному
отупению, меня крайне уязвило то, что конвоир не счел то жалкое существо, каким
я был в его глазах, достой ным даже бранного слова: как бы играя, он поднял с
земли камень и бросил в меня. Я должен был понять: так привлекают внимание
какого-нибудь животного, так домашней скотине напоминают о ее обязанностях -
равнодушно, не снисходя до наказания.
 
 
 
 
Тяжесть презрения
 
 
Самое болезненное в побоях - это презрение, которым они сопровождаются. Однажды
мы перетаскивали через обледеневшие железнодорожные пути тяжелые шпалы. Стоило
одному, поскользнувшись, оступиться или упасть, как он увлек бы за собой
товарищей, несущих шпалу вместе с ним.
 
Среди нас был мой коллега и друг, страдавший врожденным вывихом тазобедренного
сустава. Он был невероятно рад, что попал на работы, - ведь люди с физическим
недостатком вроде него подлежали селекции, их участью становилась газовая
камера. И вот он ковыляет под грузом особенно тяжелой шпалы; остается уже
несколько шагов до места, куда ее надо сбросить, когда я вижу, что его нога
скользит. Я еще своей шпалы не получил и почти автоматически бросаюсь его
поддержать. В тот же момент на мою спину опускается, дубинка конвоира, и
яростный окрик возвращает меня на место. А ведь всего несколько минут назад тот
же конвоир презрительно разглагольствовал о том, что у нас, свиней, нет духа
товарищества.
 
В другой раз мы должны были при 20-градусном морозе копать промерзшую, твердую,
как камень, землю для прокладки водопроводных труб. К этому времени я уже очень
ослабел физически. И вот появляется надзирающий за работами - толстощекий,
румяный, с лицом, весьма напоминающим свиное рыло. Как нам, замерзающим, не
позавидовать его полушубку, его отличным перчаткам - ведь мы одеты в тряпье,
руки у нас голые! С минуту он молча разглядывал меня и кучу выкопанной земли
передо мной - свидетельство моей продуктивности. Я предвижу недоброе, и
действительно, следует крик: "Ты, свинья! Я слежу за тобой все время! Я еще
покажу тебе, как надо работать! Ты у меня будешь зубами землю грызть! Ты здесь
подохнешь, уж я об этом позабочусь! Ты у меня за два дня сгинешь! Ты в своей
жизни ни дня не работал, это видно. Кем ты был, ты, скотина? Разные делишки
обделывал, ха!".
 
Мне уже все равно. Я понимаю: угрозу моего быстрого уничтожения надо принимать
всерьез. Но я выпрямляюсь, смотрю ему прямо в глаза и говорю:
 
- Я был врачом. Врачом-специалистом.
 
- Что? Врачом ты был? Деньги ты у людей вытягивал - в это я поверю.
 
- Господин руководитель работ! Как раз основную свою работу я вел бесплатно - в
больнице для бедных.
 
Да, это было уже слишком! Он бешено бросается на меня, опрокидывает на землю,
что-то орет как одержимый...
 
Но мне повезло. Капо моей рабочей группы благоволил ко мне. Во время
многочасовых маршей на работы и с работ я выслушивал его пространные
повествования о его любовных историях и семейных конфликтах, обсуждал их с ним и
произвел на него известное впечатление своими характерологическими диагнозами и
психотерапевтическими советами. То, как он длительное время выражал свою
благодарность, было для меня очень ценным: он обеспечивал мне место рядом с
собой в первых рядах нашей колонны, состоявшей обычно из 280 человек. В чем тут
преимущество? Только представьте себе: ранним утром, еще в темноте, мы начинаем
строиться. Каждый боится прийти слишком поздно и оказаться в последних рядах.
Ведь если вдруг понадобятся люди для каких-то других, более тяжелых и неприятных
работ, появится старший по лагерю (момент, ожидавшийся со страхом) и отберет
нужное ему количество из этих последних рядов. Впрочем, иногда, чтобы обмануть
расчеты "этих хитрецов", он отбирал как раз первые ряды. Любая просьба или
попытка протеста тут же подавлялись парой внушительных ударов сапогом, и жертв
выбора под окрики и брань гнали на плац. До тех пор, пока длились излияния моего
капо, ничего подобного со мной случиться не могло - мне было обеспечено почетное
место рядом с ним. И это еще не все. Как и все обитатели лагеря, я жестоко
страдал от голода. Ноги мои страшно отекли, и кожа из-за этого так натянулась,
что я с трудом сгибал колени.
« Предыдущая страница Страница 3 из 10 Следующая страница »
Поделиться:

« Назад