Книги

Виктор Франкл Сказать жизни - "Да" УПРЯМСТВО ДУХА

-= 4 =-

Ботинки, чтобы всунуть в них отекшие стопы,
приходилось оставлять незашнурованными, и туда постоянно набивался снег, так что
ноги были к тому же постоянно мокры. Если бы даже нашлись какие-то толстые
носки, ботинки бы тогда вовсе не налезли. Конечно, на ногах появились
отморожения, трещины, так что буквально каждый шаг становился мукой. И еще одно
бедствие: при марше по заснеженному полю на подошвы налипал снег, на них
образовывались ледяные бугры. То и дело, поскользнувшись, падал один, на него
натыкался и падал шедший следом, колонна расстраивалась, наступала заминка.
Конвоиры прикладами ружей наводили порядок, строй снова двигался, и снова все
повторялось. Так вот, чем ближе к началу колонны ты идешь, тем меньше
препятствий впереди тебя, тем реже ты вынужден останавливаться, а потом,
несмотря на эту адскую боль в ногах, бежать бегом. Как же должен быть счастлив
личный психотерапевт "господина капо", имеющий возможность идти поблизости от
него, в первых рядах, в более или менее равномерном темпе!
 
Не умолчу и о другом гонораре. До тех пор пока на рабочей площадке давался суп,
я мог рассчитывать, что, когда подойдет моя очередь, капо опустит половник
немного поглубже и зачерпнет мне со дна несколько лишних горошин.
 
И вот этот капо, бывший офицер, набрался храбрости отозвать в сторонку
разъяренного начальника и шепнуть ему, что он знает меня "как хорошего
работника". Конечно, это бы не помогло, но на следующий день капо сумел сунуть
меня в другую рабочую группу.
 
Этот эпизод можно истолковать по-разному. Но для меня он служит подтверждением
того, что даже при всей апатии, при всей приглушенности чувств человек все-таки
остается способным на вспышку возмущения. И вызывает ее не столько грубость
обращения или физическая боль, сколько унижение, сопровождающее все это. Мне
просто кровь ударила в голову, когда я принужден был выслушивать издевательства
человека, не имевшего никакого представления о моей прежней жизни, человека
настолько грубого и наглого, что медицинская сестра госпиталя, где я раньше
работал, не пустила бы его на порог. И надо сказать, что эта моя вспышка,
происшедшая на глазах стоящих вокруг товарищей, принесла мне какое-то
облегчение.
 
Пусть редко, но бывали и бригадиры, которые проявляли хоть какое-то сострадание
и делали что могли, чтобы облегчить нашу участь хотя бы на стройплощадке.
Правда, и они все время попрекали нас тем, что, мол, нормальный рабочий выполнил
бы наше задание гораздо быстрее. Но, по крайней мере, они с пониманием
относились и к нашим возражениям - что нормальный рабочий питается чем-то
большим, чем 300 (и это теоретически, а практически еще меньше) граммов хлеба и
миска водянистого сума в день; что нормальный рабочий не находится под
постоянным душевным гнетом, как мы; что над ним не висит постоянная угроза
смерти. И так далее, и так далее... Одному доброжелательному бригадиру я даже
сказал однажды: "Если бы вы, господин бригадир, за несколько недель научились у
меня делать спинно-мозговую пункцию так же хорошо, как я у вас научился земляным
работам, - тогда великое вам почтение". И он только ухмыльнулся.
 
Возвращаясь к апатии как главному симптому второй фазы, следует сказать, что это
- особый механизм психологической защиты. Реальность сужается. Все мысли и
чувства концентрируются на одной-единственной задаче: выжить! И вечером, когда
измученные люди возвращались с работ, от всех можно было слышать одну фразу-
вздох: ну, еще один день позади!
 
 
 
 
Мечты заключенных
 
 
Вполне понятно поэтому, что в состоянии такого психологического пресса и под
давлением необходимости всецело концентрироваться на непосредственном выживании
вся душевная жизнь сужалась до довольно примитивной ступени. Психоаналитически
ориентированные коллеги из числа товарищей по несчастью часто говорили о
"регрессии" человека в лагере, о его возвращении к более примитивным формам
душевной жизни. Эта примитивность желаний и стремлений ясно отражалась в
типичных мечтах заключенных.
 
О чем чаще всего мечтают заключенные в лагере? О хлебе, о торте, о сигаретах, о
хорошей горячей ванне. Невозможность удовлетворения самых примитивных
потребностей приводит к иллюзорному переживанию их удовлетворения в
бесхитростных грезах. Когда же мечтатель вновь пробуждается к реальности
лагерной жизни и ощущает кошмарный контраст между грезами и действительностью,
он испытывает что-то невообразимое. Никогда не забуду, как однажды ночью меня
разбудил спящий рядом со мной товарищ, громко стонавший и ворочавшийся, явно под
влиянием какого-то ночного кошмара. Должен сразу сказать, что с давних пор
испытываю особое сострадание к людям, которых мучают страхи в бредовых
переживаниях или во сне. Я уже был близок к тому, чтобы разбудить беднягу,
страдающего от кошмарного сна. Но внезапно я передумал и отдернул руку, уже
протянутую, чтобы растолкать спящего соседа. В этот момент мне с необычайной
остротой пришло в голову, что никакой сон, каким бы кошмарным он ни был, не
может быть хуже реальности, которая окружала нас в лагере и к переживанию
которой я чуть было не вернул товарища.
 
 
 
 
Голод
 
 
Заключенные настолько страдали от истощения, что, само собой, в центре тех
примитивных влечений, к которым "регрессировала" душевная жизнь в лагере,
находилась у них потребность в пище. Понаблюдаем за группой заключенных в тот
редкий момент, когда бдительность надзирателей немного ослабла и можно
перекинуться парой слов. Они немедленно заговорят о еде! Кто-то станет
расспрашивать стоящего рядом, какие у него были любимые блюда. Затем они начнут
обмениваться рецептами блюд и составлять меню тех праздничных обедов, на которые
они пригласят друг друга, когда освободятся и вернутся домой. И они буквально не
смогут остановиться до тех пор, пока один из заключенных - тот, кому это
поручено, - не возвестит (чаще шифром, например, выкриком какой-нибудь цифры):
конвоир идет!
 
Сам я считал эти бесконечные, навязчивые разговоры о еде (мы называли их
желудочным онанизмом) нежелательными. Не стоит провоцировать организм, кое-как,
пусть хоть наполовину приспособившийся к крайне скудному рациону, и дразнить его
столь интенсивным и эмоциональным воображением всяких лакомств. Мнение, будто
это может дать хоть минутное облегчение, - пустая иллюзия, в физиологическом
смысле даже небезопасная.
 
В последнее время наше ежедневное питание состояло из миски водянистого супа и
маленького кусочка хлеба. К этому прилагалась так называемая добавка: или 20
граммов маргарина, или ломтик скверной колбасы, или ложка жидкого повидла, или
маленький кусочек сыра. По калорийности этого было, разумеется, совершенно
недостаточно, особенно с учетом тяжелой физической работы, постоянного
пребывания на холоде и никуда не годной одежды.
 
Больным, которые на короткое время получали право оставаться в бараке, не выходя
на работы, приходилось еще хуже. Мы могли наблюдать, как организм постепенно
пожирает сам себя. Когда исчезал последний жир в подкожной клетчатке, когда не
оставалось мускулов, мы становились похожи на скелеты, обтянутые кожей и
обвешанные каким-то тряпьем. Организм терял собственные белки, а вместе с ними
исчезала мускулатура. У тела больше не оставалось защитных сил. То один, то
другой умирал. Каждый мог достаточно точно вычислить, кто будет следующим и
когда придет его собственный черед, - ведь многократные наблюдения давали более
чем достаточно представлений о симптомах приближающегося конца. "Этот долго не
протянет", "этот следующий", - перешептывались мы. И когда вечером, ложась
спать, мы раздевались, каждый, видя себя обнаженным, думал одно и то же: "В
сущности, это тело, мое тело - уже труп". Чем еще был каждый из нас? Частичкой
большой массы жалкой человеческой плоти; плоти, насильно помещенной за колючую
проволоку, загнанной в землянки; плоти, определенный процент которой ежедневно
начинал гнить, потому что становился уже безжизненным.
 
Мы уже говорили выше о навязчивом характере мыслей о еде или об отдельных
любимых блюдах, - мыслей, которые лезли в головы заключенных часто, как только в
сознании освобождалось место для них. Понятно поэтому, что лучшие из нас
тосковали о времени, когда они смогут нормально питаться, не ради этой вкусной
еды, а ради того, чтобы избавиться от недостойного человека состояния, когда
невозможно думать ни о чем, кроме еды.
 
Кто не голодал сам, тот не сможет представить себе, какие внутренние конфликты,
какое напряжение воли испытывает человек в этом состоянии. Он не поймет, не
ощутит, каково это - стоя в котловане, долбить киркой неподатливую землю, все
время прислушиваясь, не загудит ли сирена, возвещающая половину десятого, а
затем десять; ждать этого получасового обеденного перерыва; неотступно думать,
выдадут ли хлеб; без конца спрашивать у бригадира, если он не злой, и у
проходящих мимо гражданских - который час? И распухшими, негнущимися от холода
пальцами то и дело ощупывать в кармане кусочек хлеба, отламывать крошку,
подносить ее ко рту и судорожно класть обратно - ведь утром я дал себе
клятвенное обещание дотерпеть до обеда!
 
Мы были способны бесконечно дебатировать о том, как разумнее использовать свой
мизерный хлебный рацион. Создались две большие партии. Одна считала, что
полученную дневную порцию надо съесть сразу же, целиком. И они выдвигали в
пользу такого суждения два довода: во-первых, хоть раз в сутки можно ненадолго
приглушить голод; во-вторых - это гарантирует, что хлеб не будет украден или
каким-нибудь образом потерян. Вторые считали, что съедать весь хлеб сразу не
надо, и у них тоже были доводы в пользу такого мнения. Что касается меня, то я в
конце концов примкнул ко второй группе, но мотивы у меня были свои. Самым
мучительным моментом из всех 24 часов лагерных суток был для меня момент
пробуждения. Три пронзительных свистка, командовавших подъем, еще почти ночью
безжалостно вырывали нас из сна. И наступала минута, когда надо было начинать
борьбу с сырыми, съежившимися за ночь ботинками, не налезавшими на распухшие,
израненные ноги. Когда кругом слышались охи и стоны. Когда приходилось видеть,
что сильный когда-то мужчина, плача как ребенок, с не налезающими на ноги
ботинками в руках босиком выбегает на заснеженный плац... Вот тогда я и хватался
за слабое утешение в виде сэкономленного, хранимого с вечера в кармане кусочка
хлеба! Я жевал и сосал его и, отдаваясь этому ощущению, хоть чуть-чуть
отвлекался от ужаса происходящего.
 
 
 
 
Сексуальность
 
 
Истощение приводило к тому, что во второй фазе пребывания в лагере потребность в
пище выходила на передний план в сознании заключенных; им же объясняется и
молчание сексуальных влечений. В противоположность тому, что происходит в других
закрытых мужских заведениях, например в казармах, здесь не было тяги к
похабничанью, не считая начальной фазы шока. И даже в снах заключенных почти
никогда не возникали сексуальные мотивы, хотя любовная тоска и все, что ее
сопровождает, - то, что психоанализ называет "стремления с отторможенной целью",
- появлялось в сновидениях довольно часто.
 
 
 
 
Без всякой сентиментальности
 
 
У подавляющего большинство заключенных преобладание примитивных потребностей,
необходимость сконцентрироваться на себе, на сохранении своей жизнеспособности
приводило к обесцениванию всего того, что не служило этим исключительным
интересам. Этим объясняется полное отсутствие сентиментальности, с которым
заключенные воспринимают окружающее. Я внезапно осознал такое изменение
отношения, когда меня везли из Аушвица в баварский филиал Дахау. Транспорт,
который вез меня вместе с примерно 2000 заключенных, шел через Вену. Мы прибыли
на вокзал после полуночи. Я знал, что дальше железнодорожные пути пролегают
вдоль той улицы, где я родился и жил много лет - до самого дня депортации.
 
В маленьком арестантском вагоне с двумя зарешеченными окошками нас было человек
пятьдесят. Места всем не хватало, многие ехали стоя, и большинство стоящих
теснились к окошкам. Я был среди них. Мой родной город, каким я мог его увидеть
через оконные решетки, между головами, стоя на цыпочках, показался мне
призрачным. Да и все мы чувствовали себя скорее мертвыми, чем живыми. Мы думали,
что поезд идет в Маутхаузен, и значит, жить нам осталось одну-две недели. Улицы,
площади, дома моего детства, моей родины я воспринимал - и это было вполне
четкое чувство - так, будто сам уже мертв, сам как призрак смотрю на этот
призрачный город.
 
После многочасового ожидания поезд отошел от станции. Теперь будет улица - моя
улица! Молодые парни, имевшие за плечами уже несколько лет лагерной жизни,
плотной стеной стояли у окошка. Для них эта поездка означала возможность хоть
каких-то новых впечатлений, и они смотрели, не отрываясь. Я стал умолять их
пустить меня ближе хоть на одну минутку, я пытался объяснить им, почему это было
для меня так важно, так необходимо. Моя просьба была отвергнута наполовину
грубо, наполовину насмешливо и иронически:
 
- Ты столько лет там жил? Ну так ты уже насмотрелся!
 
 
 
 
Политика и религия
 
 
Подобную несентиментальность лагерных старожилов можно считать закономерным
проявлением обесценивания в их глазах всего, что не приносит чисто практической
пользы, не помогает выжить. Все остальное, безусловно, казалось заключенному
излишней роскошью. Отмирали все духовные запросы, все высокие интересы. В общем,
все, что относится к области человеческой культуры, впало в некий род зимней
спячки. Исключением из этого более или менее закономерного состояния были две
области - политика (что понятно) и, что очень примечательно, - религия. О
политике говорили повсюду и почти беспрепятственно, но это было в основном
улавливание, распространение и обсуждение слухов о текущем положении на фронте.
Поскольку слухи эти были, как правило, противоречивы и быстро сменяли друг
друга, толки вокруг них только усиливали нервозность. То и дело возникала
надежда на скорое окончание войны, но она быстро рушилась, и даже самые большие
оптимисты погружались в отчаяние.
 
Религиозные устремления, пробивавшиеся через все здешние тяготы, были глубоко
искренними. Вновь прибывших заключенных буквально потрясала живучесть и глубина
религиозных чувств. И самыми впечатляющими в этом смысле были молитвы и
богослужения, совершаемые нами в каком-нибудь уголке барака или в вагоне для
скота, в котором голодные, измученные и замерзшие, в своем мокром тряпье, мы
возвращались обратно в лагерь после работы.
 
Зимой и ранней весной 1945 года в лагерях возникла эпидемия сыпного тифа; им
переболели почти все заключенные. Смертность была ужасающе высокой - ведь все, и
без того обессиленные, работали до последнего момента, были лишены ухода и
какого бы то ни было лечения; кроме того, у заболевших развивались неприятные
побочные симптомы, такие как непреодолимое отвращение к пище (что составляло
дополнительную угрозу жизни) и мучительный горячечный бред. Чтобы избавиться от
бреда, я, как и многие другие, старался большую часть ночи не спать. Часами я
произносил в уме какие-то речи, а потом начал царапать на клочках бумаги
стенографические знаки, пытаясь восстановить рукопись, которую мне пришлось
выбросить в Аушвице при дезинфекции.
 
Горячка несла с собой много тяжелых моментов. Но как о самом тяжелом мне было
рассказано вот о чем: чувствуя близкий конец, человек хотел помолиться перед
смертью, но в бреду забыл слова молитвы...
 
 
 
 
Спиритический сеанс
 
 
Лишь в редких случаях, в каких-то небольших компаниях, могли возникать дебаты на
научные темы. Один раз я даже присутствовал в лагере на спиритическом сеансе.
Хотя профессионально это могло быть мне близким, раньше, в нормальной жизни, я с
этим не сталкивался. Теперь главный врач лагеря, признавая во мне специалиста-
психолога, пригласил меня на это в высшей степени секретное мероприятие,
организованное в каком-то чуланчике при лазарете.
 
Собрался очень узкий круг, в том числе - несколько унтер-офицеров санитарной
службы, тоже, конечно, нелегально. Ведущий - один иностранный коллега - начал
сеанс, вызывая духов каким-то подобием молитвы. Лазаретный писарь сидел перед
листом бумаги, держа карандаш, но не имея намерения писать. И вдруг его карандаш
стал медленно-медленно выводить какие-то линии, которые были прочитаны как "vae
v". Тут же было сообщено, что писарь никогда не учил латинского языка и не
слышал слов "vae victis!" - "горе побежденным!". Если меня спросят, как это
возможно, отвечу, что, вероятно, он когда-нибудь все же слышал эти слова, они
запечатлелись в его подсознании и в той ситуации, за несколько месяцев до
окончания войны, они могли всплыть по подсказке "духа", но то был дух его
собственного подсознания.
 
 
 
 
Уход в себя
 
 
Хотя лагерная действительность отбрасывала заключенного назад, к примитивности
не только внешней, но и внутренней жизни, все же пусть изредка, пусть у
немногих, - но развивалось стремление уйти в себя, создать какой-то свой
внутренний мир.
 
Чувствительные люди, с юных лет привыкшие к преобладанию духовных интересов,
переносили лагерную ситуацию, конечно, крайне болезненно, но в духовном смысле
она действовала на них менее деструктивно, даже при их мягком характере. Потому
что им-то и было более доступно возвращение из этой ужасной реальности в мир
духовной свободы и внутреннего богатства. Именно этим и только этим можно
объяснить тот факт, что люди хрупкого сложения подчас лучше противостояли
лагерной действительности, чем внешне сильные и крепкие.
 
Чтобы отчасти понять подобные внутренние переживания, подобное бегство внутрь
себя, я вынужден вновь обратиться к личным воспоминаниям.
« Предыдущая страница Страница 4 из 10 Следующая страница »
Поделиться:

« Назад